
Мой папа Шалико умел в пять утра обнять меня так, что я задыхался, фыркал кокетливо: «Ну, папа!» и мечтал , чтоб он обнимал подольше, в пять тридцать запрягал коня – трактор «Беларусь», трактор как будто задыхался, фыркал как будто кокетливо и ну тарахтеть, и наш итальянский двор дома 18 по проспекту Чавчавадзе просыпался – не злясь, но со смехом и крикливо.
Мой папа Шалико умел обнимать, неслышно ходить по дому, важно тереть лоб, приносить вареную кукурузу, комментировать все на свете, восхищаться дворовыми собаками, шахматистами и хоккеистами, долго готовить кофе, угощать квартальных детвору и забулдыг хинкали, пить, закусывая, чачу, пикироваться с мамой, назвать всех участников SMOCIE по именам, по кадрам разложить фильм «Отец солдата», быть невозможно добрым с похмелья, после двух часов отдыха летать, бурчать, но это редко: утром, днем, вечером, ночью.
Я – другой, и это невыносимо.
Я говорил с ним, пока другие дрыхли, о жизни. Великий папа предостерегал меня от общения с людьми, прикидывающимися святыми, наказал не повредиться в уме от избыточной любви к себе.
И он всегда был доволен своей жизнью! И я это запомнил!
Мой папа был разом лихим и осторожным, даже когда ситуация сыпала искрами. Он был разом замкнутым и многолюбивым, сердечным и уклоняющимся от объятий, молчуном и парнем, что мастак жонглировать афоризмами.
О реальном мире ему нужно было знать только одно: хорошо ли интегрировались в реальный мир его дети, хорошо ли реальный мир относится к его детям.
И еще очень важно моему папе было знать, как сыграла сборная СССР по хоккею.
…Он ожил, приснилось, и уехал в горы, в деревушку, где родился; там с утра густой туман и много влаги, она болотисто звучит под ногами. И мне голос был, он с множественным эхом окликал и жаловался на спину, на то, что работы нет, что молодежь глупая, никто не женится, все только гулять, детей мало; и – как там дома? Бездельники во дворе режутся в нарды, рабы ложных смыслов? Жаль, что я не с вами, не падайте там духом, стервецы, особенно ты, мой любимый гномик.
Мой папа всю жизнь – всю мою жизнь – на пятый этаж пешком, сначала бегом, да с хохотком, а когда я приехал на каникулы из университета, ждал его наверху час, мама сказала, что он устает и делает привалы, и я ринулся вниз, обнаружив папу моего прислонившимся к стене на третьем и ранено дышащим. «Приехал», - прозвучало внятно и деловито, без вибрато, без колебания связок. «Папа», - а у меня голос дрожал, и в голосе том слышны были две прихотливо сочетаемые тональности: пронзительная любовь к нему и пронзительный, деморализующий страх его потерять в скором времени.
Вдруг во сне загремело, захлопало, я не успел рассказать ему про свою глупую сексуальную одиссею из одних объятий в другие; мой папа стал расплываться в клиповых склейках, время от времени обращаясь в ветр, а то оборачиваясь покойно сидящим за столом в пустой комнате, и стол большой.
…Все-таки это лучше, чем мягкий пепел, чем космос без звезд, - вот этот твой во сне хриплый, но тихий смех… чем этот кризис гуманизма без тебя, папа, чем черные просыпания; все-таки это лучше – этот свет вокруг тебя, над твоей головой, эти обрывки голоса, реплика «Не подведи меня!» и попытки забыть, как твой ребенок был к тебе и с тобой непримиримым – «В первый раз с той поры, пап, как ты обернулся дымом».
Р. S. Помню землетрясение.
В Кутаиси-то.
Ну, или несколько толчков.
Помню вопли.
Помню, что все высыпали на улицу: я выглянул в окно.
Больше визжали, конечно, мужики.
Папа держался, как бы сказать, прозаично.
Внезапно дом дернулся, и я упал.
Мой папа поднял меня, прижал к себе, и мы почему-то легли на кровать.
Я прижался к нему, он поцеловал меня и сказал: «Ерунда. Обойдется».
Обошлось.